В сорок пятом, когда Лёнька с мамой и старшей сестрой вернулись в их прежнюю комнату в Ленинграде – в коммунальную квартиру на 10-й Советской улице, отца Лёньки, Иосифа, уже не было на этом свете. А в 41-м они уезжали из города все вместе. Довоенного Ленинграда Лёнька почти не помнил; ему едва исполнилось семь, когда, в августе 1941, вышел указ об экстренной эвакуации гражданского населения и семья их получила предписание незамедлительно покинуть город. Никакого негатива, никаких тягот эвакуации память семилетнего мальчика не сохранила – ни страха перед бомбежками, ни горячечной суеты сборов, ни мук неизвестности, ждущей впереди.
Он только вбирал в себя новые впечатления: грохочущие и свистящие поезда, разноликая суета тесных вагонов, и невообразимые, необъятные просторы вокруг – либо стремително несущиеся назад под перестук колес, либо медленно проползающие в окне. Там, за окном, уплывали назад леса, озера и реки, домики, деревни, полустанки, а потом – бескрайние степи и такое же бескрайнее небо над ними. За долгие дни в дороге Лёня впервые ощутил огромность страны, в которой ему посчастливилось родиться.
Поезд вез их на Кузбасс, куда эвакуировались многие металлургические предприятия. Вот только Иосиф не был металлургом, он был художником. А мама Лёни, Катя, – домохозяйкой, подрабатывающей шитьем; хотя портнихой, без сомнения, она была отменной: могла сшить и модное женское платье, и мужской костюм тройку, да так, что сидел он на заказчике, как на сотруднике дипмиссии.
Два первых года эвакуации они прожили в Ленинск-Кузнецке. Навыки швеи очень пригодились, Катя сразу пошла на работу в пошивочный цех. А вот Иосифу так и не удалось найти работу по профессии, не очень-то там нужны были художники. Ему пришлось работать на тяжелой физической работе, к которой он, страдающий хронической язвой желудка, был мало приспособлен. К тому же, Иосифу было уже за пятьдесят. И прежде не слишком разговорчивый, он сделался совсем молчаливым, подавленным и нервным. Может быть, именно тогда, на фоне нелёгкой, неустроенной жизни, пролегла в отношениях родителей Лёньки первая трещина. Но Лёнька, поздний ребенок, обожаемый сестрой и матерью, этого почти не почувствовал. Его всегда баловали. Даже теперь, когда они жили впроголодь, матери и сестре удавалось иногда приготовить для него что-нибудь вкусное. Для этого зачастую приходилось продавать что-то из привезенных с собой вещей.
Здесь, в Ленинск-Кузнецке, Лёнька пошел в первый класс. Он – худенький, веселый и дружелюбный мальчишка – легко вошел в компанию сверстников. У него сразу появились школьные друзья-приятели. И до лёнькиного национального происхождения, заметим, им не было никакого дела. Учиться в школе ему нравилось, и отметки он получал почти сплошь отличные.
Тем временем, изматывающая, казавшаяся нескончаемой война после сталинградского перелома в 1943-м, наконец, повернула вспять. Потрепанные немецкие армии покатились назад, на запад. После битвы под Курском окончательно освободили Харьков, в котором до войны жил дядя Кати; и осенью сорок третьего часть некогда большой катиной семьи стала съезжаться к нему в Харьков. Туда же перебрались родители Лёньки с детьми. Всё семейство как-то уместилось в уцелевшей квартире дяди. Вот только сам дом, на втором этаже которого находилась квартира, оказался полуразрушенным бомбежкой. Входная дверь дома была наглухо завалена обломками верхних этажей, и одним из самых ярких впечатлений Лёньки от нового жилья осталось то, что выходили и входили туда через окно второго этажа, под которым соорудили импровизированную лестницу из горы таких же кирпичных обломков. Никакой воды и электричества, разумеется, в доме не было. Воду носили ведрами с какой-то ближней колонки. Лёнька, стараясь помочь, носил тоже. Кроме того, обычным его делом стала охота за любым мыслимым горючим для плиты. Топлива всегда не хватало. В дело шло всё – веточки, тряпьё, рейки, обломки мебели и куски паркета из разрушенных домов.
Но, несмотря на трудности, Лёне жилось весело. Командовали в квартире женщины, а они в Лёньке, смышлёном и хорошеньком мальчугане, души не чаяли. И только отец Иосиф в этой стеснённой, кипучей коммунальной жизни вместе с родственниками жены, чувствовал себя не в своей тарелке – бесполезным и лишним. Когда случались споры, Катя обычно занимала сторону семьи, а семья – сторону Кати. Кончилось тем, что, как говорят, “в один прекрасный день Иосиф хлопнул дверью”. Но сказать это в данном случае никак нельзя, потому что и день был далеко не прекрасный, и выйти из квартиры через дверь, как мы помним, было нельзя. Поэтому, скажем как было: в один далеко не прекрасный день лёнькин отец с узелком и чемоданчиком, оставив семью, тихо вышел в окно, и уехал в город на Неве, только-только освобожденный из удушающего кольца Блокады.
Иосиф рассчитывал, что в Ленинграде скорее сможет вернуться к привычной работе, получит заказы… Он считался хорошим художником-портретистом; правда, рисовать приходилось обычно либо партийных вождей, либо ударников коммунистического труда. Может, в Ленинграде его ждала другая женщина? Вряд ли. Вероятно, в глубине души Иосиф надеялся, что семья вскоре присоединится к нему, и жизнь вернется в прежнюю колею. Вероятно, и Катя об этом думала. Но что-то все время задерживало их в Харькове – обида ли на мужа, любящая родня, или страх перед холодной и голодной ленинградской зимой? Лёнька об этом не знал. И уж точно не знал, что обнявшего его на прощание отца он видел в последний раз.
А в начале 1945-го года внезапно пришло для Кати из Ленинграда телеграфное извещение: Ваш муж Иосиф умер такого-то числа, в возрасте пятидесяти пяти лет. В свидетельстве о смерти, которое ей выдали позже в Ленинграде, было указано: “Причина смерти – непроходимость кишечника”. Где и чем он там питался, один в холодном городе, всё еще живущем по карточкам? Ему, с его язвой, необходима была горячая домашняя еда. Сказались, конечно, и все предыдущие голодные годы.
Так, оглушенная неожиданной смертью мужа, Катя с детьми вернулась в Ленинград – в ту же большую комнату, в которой жили они до войны. Комната словно стала еще просторнее – в ней исчезла практически вся старая мебель, даже обои на стенах были ободраны. И только теперь, в этой комнате, Кате безумно захотелось лечь на пол и зареветь. Но реветь ни в коем случае нельзя – она теперь старшая в семье и главная кормилица. Катя умела владеть собой. Она была сильной и жизнелюбивой женщиной. Однажды, совсем еще юной, в другой, очень далёкой стране, ей уже довелось очутиться в положении куда более трудном, чем теперь. И хотя это совсем другая история, её стоит сейчас рассказать.
Катя родилась в Одессе в большой, довольно состоятельной еврейской семье, на стыке столетий, в 1898 году. Назвали ее при рождении Гитель, но скоро за ней закрепилось более привычное для русского уха имя Катя, с ним она и была записана потом в документах – Екатерина Генриховна. Многие семьи тогда были многодетными, и у Кати (впрочем, как и у Иосифа), было несколько сестер и братьев. В 1916 году, накануне всем известных грозных революционных событий, совсем юная Катя и её родная сестра Дора вышли замуж за двух братьев – Иосифа и Исаака Владимировых. Иосиф, муж Кати, был почти на десять лет старше Кати, и был он художник, причем, далеко не бесталанный, “перспективный”, как сказали бы сегодня.
Но грянула ВОСР, т.е., Великая Октябрьская социалистическая революция, смешавшая все карты и планы. Российская империя надолго погрузилась в пучину братоубийственной гражданской войны. Власть в Одессе переходила из рук в руки – то к “красным”, то к “белым”, к Раде, к Советам, к войскам Антанты, к Деникину… Когда весь этот безумный калейдоскоп событий закончился победой Советской власти, от большой прежде семьи в Одессе осталась только малая часть. Родителей Кати уже не было в живых, многих родных разметало по разным городам, а двое братьев Кати оказались за границей: один в Польше, а другой, уехавший учится еще до революции, – в Швейцарии.
Однако теперь всем оставшимся грозила новая беда – голод и разруха. Ужасный голод 21-22 годов, известный как “голод в Поволжье”, ощущался, на самом деле, на всей территории Советских республик. Ленин в этот период разрешил выезд творческой интеллигенции за границу. Некоторых высылали по политическим причинам, как “неблагонадежных”; но большинство отпускали, скорее, по причинам чисто гуманитарным, просто, чтоб не померли с голоду. Иосиф, опасаясь в равной мере и голода, и новых вспышек насилия, принимает решение уехать, и попытать счастья на другом, незнакомом континенте – в Южной Америке. Это было в те годы одно из наиболее популярных направлений эмиграции из Советской России.
Помните песенку:
“Из Ливерпульской гавани, всегда по четвергам,
Суда уходят в плаванье к далёким берегам.
Плывут они в Бразилию, Бразилию, Бразилию,
И я хочу в Бразилию — к далёким берегам!”
Именно так, с той только разницей, что отправились Иосиф и Катя не в Бразилию, а в Уругвай, и отплыли они на пароходе не из Ливерпульской гавани, а из французского города Шербур, где их провожал младший катин брат, до революции оставшийся в Швейцарии. “Compagnie de Navigation Sud-Atlantique” – так называлась единственная крупная компания, совершавшая в те годы регулярные рейсы в страны Южной Америки из портов Франции, в том числе, из Шербура и находящегося поблизости Гавра. Шел 1922-й год.
Иосиф и Катя направились в столицу Уругвая, город Монтевидео, считвшуюся сравнительно благополучным местом. У Иосифа в Уругвае не было ни связей, ни родни; испанского языка они с Катей не знали, и им было крайне непросто найти там хорошо оплачиваемую постоянную работу. И все же, Иосиф, будучи художником, смог устроиться в фотоателье, где занимался ретушью и раскрашиванием черно-белых фотографий. Ведь цветной фотографии ещё не существовало, и “цветные фотографии” получали, аккуратно раскрашивая цветными карандашами черно-белый снимок.
Как-то раз в ателье зашла сфотографироваться на групповое фото команда футболистов местного футбольного клуба. Снимок вышел удачным, его увеличенную цветную копию, раскрашенную Иосифом, выставили в витрине для привлечения клиентов. И действительно, возле фотографии частенько стали задерживаться прохожие; в Южной Америке, в любой из стран и во все времена, обожали футбол и знали своих лучших игроков. А вскоре в ателье заглянул весьма представительный посетитель, назовем его доном Педро. Педро поинтересовался, кто автор столь чудесной цветной фотографии в витрине. Ему ответили, что фотографию делал сам хозяин ателье, а раскрашивал её Иосиф, художник из России. Дон Педро выразил желание потолковать с “русским художником”. Так Иосиф познакомился со своим будущим компаньоном.
Оказалось, что дон Педро достаточно свободно говорит по-русски. Возможно, он сам был из семьи иммигрантов, переехавших в Южную Америку много раньше. Он попросил Иосифа показать ему какие-нибудь рисунки. Папка рисунков и набросков у Иосифа всегда была под рукой; таким образом, дон Педро убедился, что Иосиф талантливый и вполне профессиональный художник-портретист. Вслед за тем, Педро немедленно предложил Иосифу заманчивый план совместного предприятия: он, дон Педро, пользуясь связями в местном истэблишменте, будет действовать как импресарио – встречаться с знатными, состоятельными людьми, и предлагать, чтобы “известный художник” из России нарисовал их персональный или семейный портрет, такой, какой не стыдно повесить в парадной зале или гостиной. А Иосиф затем будет день-два писать портреты польщенных, парадно разодетых господ.
План дона Педро не ограничивался столицей, он задумал добраться и до небольших городов, где провинциальные богачи и муниципальное начальство еще более честолюбивы и еще более склонны к показной роскоши, чем столичные. Если один из них похвастается перед знакомыми новоприобретенным портретом, то другие непременно захотят иметь подобные. Чтобы свободно переезжать из города в город, не нуждаться в съеме номеров в гостинице, и иметь с собой нехитрое домашнее хозяйство – одежду, постель и кухню, – необходим был собственный вместительный транспорт. С этой целью дон Педро приобрел новейшее чудо техники – маленький автофургон Форд, переоборудованный в жилое помещение для трёх человек. Этот автофургон, фактически, стал для них домом на ближайшие месяцы. Кате в нём отводилась роль домохозяйки – готовка, стирка, уборка. Потом, когда у них появились средства, они могли уже снимать номера в гостиницах, и не обязательно ночевать в фургоне.
Дела быстро пошли в гору: дон Педро умел добиться аудиенции у “нужных” людей; портреты, написанные Иосифом, раскупались за хорошие деньги. Почти год они ездили втроем по разным городам, заезжая даже в соседние Аргентину и Бразилию. Естественно, что, при такой жизни, между ними сложились дружеские, доверительные отношения, почти семейные. Все складывалось прекрасно. Иосиф и Катя стали понемногу откладывать деньги на покупку собственного дома. И Катя уже носила в животе их первого ребёнка.
Однажды утром Иосиф и Катя в радужном настроении отправились на рынок небольшого городка, где они остановились, чтобы закупить продукты к обеду. Дон Педро остался ждать на площади, где они припарковались, сидя за столиком кафетерия и потягивая утренний кофе. Но когда, радостные и нагруженные провизией, они вернулись на площадь, к их великому изумлению, фургона там не было. Они подождали какое-то время, полагая, что дон Педро отъехал ненадолго. Но фургон не возвращался. Они спросили людей в кафетерии, не случилось ли чего, не забрала ли дона Педро полиция? Нет – сказали им, – господин просто допил свой кофе, сел в фургон и уехал. Иосиф бросился в полицию – узнать, не случилось ли в городе в последние часы каких-то происшествий, может быть, аварий? Нет – ответили в полиции, – слава богу, в городе сегодня нет происшествий.
До Кати и Иосифа начинал доходить катастрофический масштаб произошедшего. В фургоне остались все их вещи, все денежные сбережения. Их надежный, замечательный компаньон оказался незаурядным жуликом. Он их попросту “кинул”, преспокойно смылся вместе с транспортом и всеми деньгами. Для Иосифа это стало страшным моральным ударом. На почве нервного потрясения он заболел, у него началась тяжелейшая депрессия. Иосиф совсем не мог работать, отказывался есть, слёг, и какое-то время был на волоске от смерти. А Катя была беременна. Ей пришлось мобилизовать все силы и выживать в этой крайне драматичной ситуации. Общество и нравы в Южной Америке были жесткие, хищно капиталистические – точно так, как описывали в советской школе, – каждый сам за себя, никакой социальной помощи, тем более, иммигрантам. Но Катя справилась. Её выручило “искусство кройки и шитья” и швейная машинка. Именно в это время она начала брать заказы и всерьез подрабатывать шитьем. Иосиф понемногу пришел в себя, и вернулся на работу в то же фотоателье. Вскоре у них родилась дочка, Генриетта, старшая лёнина сестра, крепкая и здоровая девочка.
Всё бы ничего, но Иосиф полностью утратил там веру в людей: теперь он считал испаноязычных жителей Южной Америки недобрыми, эгоистичными, бесчестными и алчными людьми, с которыми нельзя иметь дело. От одного звука испанской речи его коробило. Он категорически не желал там оставаться, хотел только одного – собрать денег на обратную дорогу и вернуться в Россию. И они действительно вернулись – в 1928-м, самым дешевым рейсом. По дороге через Атлантику их ждало еще одно испытание – они попали в ужасный шторм, в котором их корабль чуть не потонул.
Вернёмся снова в 45-й год, где Катя с двумя повзрослевшими детьми вошла в холодную и пустую комнату своей прежней коммуналки. И вновь, как двадцать лет назад, Катя уже твердо знала: их спасением должна стать швейная машинка, пусть старая, но надежная. И машинка “Зингер”, со столом и ножным механическим приводом, купленная у кого-то из знакомых в рассрочку, стала первым предметом мебелировки, вселившимся в комнату навсегда. Жизнь потихоньку завертелась вновь, день за днем, вращаемая приводным ремнем швейной машинки: вечерами приходили на примерку заказчики, машинка строчила, струились под неутомимой иглой километры ткани. Лёнькина сестра Генриетта уехала в Москву, закончила институт, вышла замуж, и уехала вслед за мужем в Томск, где тот получил место преподавателя в томском Политехническом. Лёнька хорошо учился, запоем читал, любил футбол и вообще любые игры в компании сверстников. Катя, для которой он оставался единственным светом в окошке, его по-прежнему баловала, никогда не ругала, и домашними делами особо не нагружала. Тем не менее, когда мать в буквальном смысле “зашивалась” с заказами, Лёнька вставал к гладильной доске; глажку он освоил почти профессионально.
Настал год лёниного поступления в ВУЗ. Поступать было необходимо, чтобы не загреметь в армию, со всеми вытекающими из его национальности последствиями (на дворе шел 51-й год, ширилась борьба с “безродными космополитами”, впереди маячило “дело врачей”). Поступать можно было только в те ВУЗы, где имелись негласные квоты на прием абитуриентов с “пятым пунктом”. По труднопредсказуемой прихоти партийного начальства, список ВУЗов, куда брали евреев, каждый год менялся; в результате, хоть и по немногу, евреи оказывались во всех институтах и почти всех отраслях народного хозяйства. Разумеется, информация о том, куда можно и куда нельзя, немедленно расползалась среди будущих абитуриентов. Из довольно узкого в тот год списка институтов, куда “берут”, была выбрана Лесотехническая Академия, так как там занимал высокую должность один из Катиных постоянных клиентов, который обещал, что Лёню там, по крайней мере, не срежут на экзаменах.
Экзамены для Лёни начались удачно: на первых трёх он получил две пятерки и четверку. В школьном аттестате у него, хоть и не был он круглым отличником, тоже преобладали пятерки. Оставался последний экзамен – физика, по которой Лёньке достаточно было получить четверку, чтобы набрать надёжный проходной балл. А уж школьную физику Лёня знал лучше всего остального, по физике у него всегда были пятерки. Поэтому, наскоро пролистав в первый подготовительный день учебник физики, Лёня, совершенно уверенный в себе, занялся другими делами. Настолько он был уверен и спокоен, что Катя, подошедшая к нему в двенадцать ночи накануне экзамена, чтобы посоветовать отложить физику и хорошо выспаться, обнаружила, что Лёня увлеченно читает вовсе не физику, а “Графа Монте-Кристо”.
На экзамене ему, как назло, попалась довольно сложная задачка. Невыспавшийся Лёня в решении где-то перепутал знак; получив явно неправильный ответ, он быстро стёр всё с доски, и начал решать задачу другим, более сложным способом. В этот момент к нему подошел экзаменатор и спросил, готов ли он ответить пока на теоретический вопрос в билете. Лёня сказал “готов”, но, крайне раздосадованный неудачным решением задачи, говорил сбивчиво и выглядел, вероятно, растерянным.
Что же, ответили Вы на четвёрку, с натяжкой. А с задачей, вижу, пока не справились, и тем методом, которым Вы её пробуете решить, промучаетесь еще час… – сказал экзаменатор. – Вот как мы поступим. Ответьте мне на совсем простой вопрос, из оптики. Если ответите, я Вам зачту решение задачи и поставлю заслуженную четверку. Вопрос следующий: какого размера должно быть зеркало, чтобы Вы увидели в нем себя целиком, в полный рост?
– Размером с меня, конечно… – решительно выпалил Лёня, не успев подумать.
– Ну, извините, я хотел Вас вытянуть на четвёрку, – сказал экзаменатор, – но ничего выше тройки поставить не могу. Надо было лучше готовиться.
И со спокойной совестью влепил Лёне трояк. С позорной тройкой по физике (тот вопрос про зеркало он помнил потом всю жизнь) у Лёни образовался уже не проходной, а так называемый “полупроходной” балл, и его поступление целиком зависело теперь от решения приемной комиссии. Пришлось ли Кате пользоваться своими “связями” в Академии, Лёня от неё так и не узнал. Скорее всего, пришлось. И он всё же стал студентом-первокурсником. Впереди будущих инженеров и учёных ждала весёлая, полная надежд, но, при этом, – так им тогда думалось, – настоящая взрослая жизнь. В действительности, все они, особенно те, кто оставался жить с родителями, были по-прежнему детьми. “Взрослое” в их жизни ограничивалась куревом, дешевым алкоголем (чаще всего – пивом), игрой в карты, и вечеринками, на которых присутствовали оба пола, весьма заинтригованные друг другом, но взаимно не готовые к сколь-нибудь серьезным отношениям.
Лёня, хорошо помня, как чуть не срезался на вступительных, учился старательно – лекций не прогуливал, практических занятий не пропускал. Но и домой после занятий не спешил. Что там делать, дома, с вечно сидящей у машинки мамой? В компании куда интересней: шутки, песни, карты-шахматы… и сигареты! Именно тогда Лёня пристрастился к куреву. Без сигареты в зубах он смотрелся совсем мальчишкой (всегда он выглядел моложе своего возраста), а с сигаретой – вроде, посолиднее.
Подошло время первой зимней сессии. На экзамене по сопромату, считавшемуся самым трудным предметом у первокурсников, Лёня получает заслуженную пятерку и радостно сообщает об этом товарищам, ждущим в коридоре. Чуть погодя его отводит в сторону некий Толик Ш., студент из параллельной группы – хронический прогульщик и большой любитель преферанса, с которым Лёня не очень-то знаком, но который уже несколько раз, в компании, дружески снабжал Лёню папироской.
– Лёня, слушай, такое дело… выручай, – тихо говорит Толик. – Я в сопромате ни в зуб ногой! Абсолютно. Послезавтра у нас экзамен, я его завалю однозначно. Без стипендии оставят наверняка, если не хуже. Будь другом, сдай послезавтра за меня, а? Никто не узнает, можешь быть уверен. Профессор всё равно никого на потоке не помнит в лицо.
Будь Лёнька действительно взрослым, он бы твёрдо отказал. Но он был еще ребёнком, добрым и беспечным. Ну как можно не помочь товарищу в беде? К тому же, предложенная авантюра представлялась ему забавным приключением. И через день Лёня снова пришел на экзамен, теперь с чужой зачеткой. Чужая группа отнеслась к его присутствию индифферентно: мало ли, может человек проболел экзамен, или попросил пересдать… Лёня на экзамене отвечал быстро и уверенно.
– Молодец! Отлично! – сказал профессор, Лёньку, действительно, не вспомнивший. – Давайте зачетку.
Глянув на мелкую, размытую фотографию Толика в зачетке, профессор перевел взгляд на Лёню.
– Как-то Вы похудели, – сказал он – не болели, питаетесь хорошо?
– Так, понимаете, сессия… много занимался – тихо объяснил Лёня, разглядывая шнурки на ботинках.
– Ну, удачи, Анатолий! – пожелал профессор, возвращая зачетку с отличной оценкой.
Лёня почти бегом вылетел из аудитории, и перевёл дух. Пронесло! Он, успокоившись, не спеша пошел по коридору прочь. И тут увидел идущую навстречу Лидию Сергеевну, молодую преподавательницу, ведшую в его группе практические занятия по математике. Лидия Сергеевна приветливо улыбалась, Лёня поздоровался. “Ну как экзамен, сдал?” – остановившись, поинтересовалась Лидия Сергеевна. Она относилась к юному Лёньке с симпатией – по математике он был один из лучших в группе. “Ага” – Лёня кивнул, не желая вдаваться в подробности, и показывая всем видом, что спешит. Они разошлись, Лёня завернул по коридору за угол, уверенный, что авантюра увенчалась успехом.
Между тем, если бы он мог наблюдать происходящее в коридоре, он увидел бы, как Лидия Сергеевна сначала заглянула в двери аудитории, где шел экзамен, затем вошла внутрь. Она подошла к профессору и поинтересовалась, какую оценку получил студент Владимиров…
– Какой Владимиров, когда? – не понял профессор.
– Да вот, только что, Леонид Владимиров. – уточнила Лидия Сергеевна, тоже удивлённая.
Последовала немая сцена.
Возвратив Толику зачетку, весь этот день и завтрашний день Лёня готовился к очередному экзамену. Никто не приходил и не звонил. Впрочим, своего телефона у них не было, только общий, коммунальный. А через день ничего не подозревающий Лёня отправился в Академию. В главном вестибюле у доски объявлений толпились студенты. На доске было прикноплено свежее объявление-молния, в котором Лёня увидел напечатанную крупнымим буквами свою фамилию. Он, холодея, протиснулся ближе: “По причине вопиющего нарушения учебной дисциплины и этики, несовместимого со званием студента, решением ректора из Академии отчислены…” далее стояли две фамилии – Лёнькина и Толика. И внизу размашистая подпись и печать ректора Академии.
Были предприняты все возможные попытки смягчить приговор ректора: к нему ходила лёнина мама, ходил тот знакомый – замдекана одного из факультетов, ходила Лидия Сергеевна с другими педагогами… всё напрасно. Ректор был неумолим: преступление, совершенное Лёнькой, было слишком велико.
Тогда Катя использовала средство, которое, видимо, держала на самый крайний случай. Утром одного из следующих дней, она надела свой самый лучший костюм, и куда-то поехала. Лёнька не знал, к кому; но позже догадался, что в райком – к большому партийному боссу, чья жена или дочь тоже состояли в её клиентках. Вернувшись, Катя сказала Лёне, чтобы завтра он явился прямо к ректору.
Ректор, когда Лёня вошел, хмуро глянул на него исподлобья. “Добился всё-таки…” – сказал он, и кинул Лёне через стол какую-то бумагу. Бумага была приказом о переводе Лёньки в Томский Политехнический институт. “И чтоб ноги твоей здесь больше не было” – добавил ректор. Так Лёня очутился в Томске, совсем недалеко от тех мест, где еще мальчишкой побывал в эвакуации. Зимний Томск утопал в сугробах сверкающего белого снега. От людей, спешащих по трем протоптанным дорожкам к главному корпусу Политехнического, были видны только плывущие над снегом меховые шапки. Главное здание Томского Политеха (бывшего Технологического института), построенное по проекту архитектора Роберта Марфельда, было великолепно, настоящий дворец. Лёню приняли на машиностроительный факультет. В Томске он чувствовал себя прекрасно. Во-первых, он жил у старшей сестры Генриетты и ее мужа, у которых недавно родился первенец – его очаровательный племянник. Сестра строго следила, чтобы Лёня хорошо питался и, не дай бог, не угодил в какую-нибудь новую неприятную историю. Во-вторых, Лёня записался в лыжную секцию, благодаря чему окреп и приобрел здоровый румянец, почти как его розовощекий племянник. А зять, заядлый шахматист, увлек Лёню шахматами, и, тренируясь с ним, Лёня вскоре заиграл наравне с перворазрядниками, хотя разряд получить там не успел. Но мать хотела видеть Лёньку рядом, в Ленинграде. Да и ближайшие друзья-приятели оставались там. И поэтому, отучившись один семестр в Томске, Лёня снова перевелся – теперь уже в ленинградский Политехнический, на второй курс машиностроительного факультета.
Придя на первую лекцию за 10 минут до начала, Лёня поднялся на самый верхний ряд большой аудитории, и стал наблюдать, как аудитория заполняется студентами. Некоторые бросали на него любопытные или удивленные взгляды, но большинство оживленно разговаривали, делясь летними впечатлениями. Вошли и сели на ряд ниже, справа от Лёни, две стройных девушки в светлых летних платьях. Одна из них, быстрая, кареглазая, с копной густых вьющимихся волос, метнула на Лёню пронзительный взгляд, и заговорила что-то на ухо своей подружке, сидящей ближе к Лёне. Но та на Лёню не посмотрела, а продолжала сидеть, глядя прямо перед собой, с очень серьёзным и сосредоточенным видом. В аудиторию вошел лектор, студенты встали, потом расселись, хлопая крышками парт. Но лекция не начиналась, лектор прохаживался у доски, поглядывая в большую тетрадь на столе. Видимо, поджидал опоздавших или собирался с мыслями. Лёня, тем временем, машинально достал из кармана и стал вертеть в руках коробок спичек.
– Ну, пожалуй, приступим. – сказал лектор, повернувшись спиной к аудитории и стирая мел с доски. – Тема нашей первой лекции…
И тут в притихшей аудитории раздался громкий шипящий звук зажженной спички.
– Кто это сделал? – резко обернулся лектор.
Лёня моментально поднялся:
– Я. Извините, это произошло случайно.
– Ладно, садитесь. Будьте взрослее, Вы уже не школьники.
И в этот момент Лёнька увидел неотрывно глядящие прямо на него большие серые глаза той девушки, которая раньше даже не обернулась. Девушка смотрела на него одобрительно и улыбалась. Эту девушку, мою будущую маму, звали Инна, Инна Левина.